Таким воспитанием поддерживалось, конечно, продолжение старого порядка и в следующих поколениях, и, таким образом, прогресс нравственных понятий был весьма сомнителен. С течением времени исчезла мало-помалу прежняя грубость, самовольство выражалось уже в других, менее оскорбительных формах; но вовсе не выражаться оно не могло. О сочувствии к простому народу, о любви к нему, о понимании его нужд и интересов не могло быть и речи. Сильнейшее доказательство этого находим мы в матери Сережи, Софье Николаевне. Ей было легче других помещиков проникнуться любовью к бедным земледельцам. Ее дедушка был уральский казак, а мать из купеческого звания; преследуемая мачехой, она сама в годы нежной юности испытала всю тяжесть принудительной работы; ее природный ум был ясен и крепок; образование было выше, чем у других. Но и она в отношении к своим слугам и крестьянам не могла стать на ту высоту, какая ныне требуется от человека истинно просвещенного. Она не делала и не говорила ничего дурного прислуге, припоминает г. Аксаков; при всем том ее не любили. Без сомнения, прислуга видела в ней этот величавый, безмолвно подавляющий взгляд, с которым она относилась ко всему окружающему. Она запретила своим детям всякое сношение с прислугой в Багрове и Чурасове. Положим, что она была права, полагая, что багровская и чурасовская дворня ничему не может научить детей, кроме худого. Но ведь не запретила же она детям разговаривать с двоюродными их сестрицами, которые объяснили Сереже, что они беспрестанно лгут и во всем обманывают родителей, что без этого нельзя и пр. Тут, значит, кроме детской нравственности, были и другие соображения. Но это еще не важно; есть другие обстоятельства, более значительные. Узнав, что няня Сережи, Параша, сказала ему что-то нехорошее про тетушек (которых Софья Николаевна сама не любила), мать его, хотя и знала, что все сказанное справедливо, тем не менее погрозила, если впредь что-нибудь подобное услышит, сослать Парашу в деревню за скотиной ходить, разлучивши с мужем. Мы оставляем в стороне внутреннее побуждение такой угрозы: это могло быть и неудовольствие на то, что прислуга смеет рассуждать о господах, и самолюбивое желание выставить себя ангелом, не позволяющим другим бранить врагов своих, и материнская боязнь за сына, чтобы он не проникся враждой к своим родным. Может быть, все это вместе участвовало в негодовании на Парашу. Но каково проявление этого негодования? «Я, дескать, сошлю тебя в дальнюю деревню за скотиной ходить, а не за сыном моим!» Не правда ли, что здесь довольно сильно обнаруживается, как трудно человеку не принять некоторых нехороших замашек, оградить себя от некоторых излишеств, к которым его положение дает ему повод и даже как будто некоторое право! Самое отстранение Софьи Николаевны от дел хозяйства и от крестьян происходит, очевидно, не от сознания ложности своего положения в отношении к ним, не от робкой застенчивости, думающей: что я им такое? Это вовсе не простодушие Сережи, который, увидев, как в Парашине мужики кланяются его отцу и приветствуют его, спрашивает с изумлением: «За что это они так нас любят? Что мы им сделали?» Нет, тут скрывалось совсем другое чувство. Когда Алексея Степаныча ввели во владение отцовским имением, он вместе с женой и детьми должен был, по обычаю, выйти к крестьянам. Но Софья Николаевна никак не хотела согласиться на это, несмотря на все упрашиванья мужа и старухи свекрови, которую она должна была теперь заменить в хозяйстве. Крестьяне были очень недовольны, что не видят молодой барыни, и Алексей Степаныч должен был им сказать, что она нездорова. Узнав об этом, она приняла выговаривать мужу за то, что он солгал, так что он принужден был ответить ей: «Совестно было сказать, что ты не хочешь быть их барыней и не хочешь их видеть; в чем же они перед тобой виноваты?» Потом на вопрос сына, отчего она не вышла к крестьянам, мать отвечала, что от этого бабушке и тетушке было бы грустно. «Притом же я терпеть не могу… ну, да ты еще мал, и понять меня не можешь». Последние слова заставили сына долго ломать голову над тем, чего мать терпеть не может? Неужели добрых крестьян, которые сами говорят, что их так любят? (стр. 263). Предположения мальчика были справедливы только отчасти: скорее нужно думать, что Софья Николаевна, не терпевшая всякой лжи, не могла терпеть народных изъявлений восторга и любви от людей, для которых она ничего не сделала, которых не знала и с которыми нимало не могла симпатизировать. Нам грустно за искажение естественных человеческих отношений, когда мы думаем обо всех, принимавших участие в этом случае. Жаль видеть бедную женщину, смутно сознающую ложность отношений, в которые она поставлена к неизвестным ей людям. Выйти ей и принять привет крестьян? Да чем же она его заслужила? Что она для них такое? И что же делать, когда она не может, не лицемеря, показать им свое сочувствие, потому что в сердце у нее живого сочувствия к ним нет и не может быть? Не выйти? Но тут опять встречают ее ложные отношения, от которых становится еще более грустно. Муж ее говорит: «Разве они виноваты перед тобой, что ты не хочешь быть их барыней?» То есть, по его понятию, барыня дается мужикам как бы в награду за хорошее поведение. Сами мужики едва ли не разделяют этой мысли: они так смиренны, так привыкли к своему положению, что их желания действительно не простираются далее господской милости. При таком положении дела действительно все здравые понятия перепутываются, даже в душе самой неиспорченной. Маленький Сережа признается, что уже не спрашивал в это время, за что их так любят крестьяне: «Я убедился, что это непременно так быть должно» (стр. 261).