Прежде всего мы должны заметить, что жизнь, которую хотим мы представить читателям, по запискам, относящимся по своему содержанию к концу прошедшего столетия, вовсе не похожа на жизнь нынешних помещиков. Ныне распространившееся образование изменило во многом даже деревенскую жизнь. Помещики, конечно, поняли ныне свои отношения к крестьянам гораздо лучше, чем прежде: доказательством этого может служить то радостное чувство, с которым принимается ими, за исключением самых грубых и необразованных, высочайшая воля об освобождении крестьян. Ныне уже редки помещики, которые живут одними только трудами своих крестьян и сами ничего не делают; ныне дворяне считают своей обязанностью служить или и вне службы иметь какие-нибудь полезные занятия. С течением времени все большее и большее количество дворян начинает заводить у себя улучшения по сельскому хозяйству, принимать участие в промышленных и торговых предприятиях и т. п. Редкий помещик, живущий в деревне, в наше время не выписывает журналов и хороших книг… Следовательно, у них есть куда девать свое время не без пользы и, кроме того, есть сознание необходимости трудиться самому и при помощи просвещающего влияния новых книг, есть уважение к человеческому достоинству и в лице крестьянина. С переменою крепостных отношений исчезнет, без всякого сомнения, и последняя возможность таких явлений, какие бывали в помещичьем быту в старину, и тогда рассказы о Степане Михайловиче Багрове и Михаиле Максимовиче Куролесове покажутся неправдоподобной выдумкой. Впрочем, они и теперь существуют уже только в воспоминаниях старых людей, и к ним-то относятся «Детские годы Багрова-внука».
Отец маленького Сережи жил сначала в Уфе и служил там. Мать его знал целый город, как дочь бывшего товарища наместника, и потому знакомство у них было обширное; их беспрестанно посещали гости, и, значит, для всего семейства было развлечение от скуки. Но таково было влияние воспитания того времени, непривычки к серьезному труду и неуменья найти высшие интересы жизни; такова была сила ложных отношений, в каких стояли тогда Багровы и все их родственники и знакомые, – что даже и в городской жизни выражалась та же праздность и апатия, в какую они погружались в деревне. Так, два дяди Сережи и их приятель, адъютант Волков, забавлялись тем, что дразнили столяра Михея, желая видеть, как он рассердится; потом ту же забаву перенесли на нервного, раздражительного Сережу и его дразнили, сочиняя указы о солдатстве, по которым будто бы возьмут его в рекруты, или рядные записи, по которым Волков женится на маленькой сестре его… Забавы, как видите, очень филантропические и благоразумные. Когда же ребенок один раз вышел из терпения и пустил молотком в одного из своих мучителей, его оставили без обеда, заперли в пустой комнате, велели просить прощенья у обиженного им и довели наконец до того, что мальчик захворал. Все это казалось необходимым, по правилам тогдашнего воспитания, для того, чтобы переломить характер ребенка. Вообще на воспитание детей никто в доме, как видно, не обращал большого внимания. Отец – каждый день поутру уезжал в должность, а вечером принимал гостей или сам уезжал в гости. Даже мать, хоть и очень любила своего сына и часто говорила с ним, но более ограничивалась ухаживаньем за ним, оставляя его воспитание на руках Параши и Евсеича; часто расспросы ребенка прекращала она словами: «Ты еще мал» или «Об этом мы поговорим после». Для первоначального ученья мальчика приглашен был учитель из народного училища, и один раз даже посылали Сережу самого в училище. Здесь воспоминания автора рисуют нам картину, отвратительную не столько вообще по своей грубости, сколько по той ужасной противоположности, какая представляется в обращении школьного учителя с Сережей, сыном достаточного и значительного барина, приглашавшего его к себе на дом для уроков, и с бедными мальчиками, порученными его смотрению в училище. Вот сцена, оставшаяся в памяти Сережи и представленная им с удивительной яркостью:
...В один очень памятный для меня день отвезли нас с Андрюшей в санях, под надзором Евсеича, в народное училище, находившееся на другом краю города и помещавшееся в небольшом деревянном домишке. Евсеич отдал нас с рук на руки Матвею Васильичу, который взял меня за руку и ввел в большую неопрятную комнату, из которой несся шум и крик, мгновенно утихнувший при нашем появлении, – комнату, всю установленную рядами столов со скамейками, каких я никогда не видывал: перед первым столом стояла, утвержденная на каких-то подставках, большая черная четвероугольная доска; у доски стоял мальчик с обостренным мелом в одной руке и с грязной тряпицей в другой. Половина скамеек была занята мальчиками разных возрастов; перед ними лежали на столах тетрадки, книжки и аспидные доски: ученики были пребольшие, превысокие и очень маленькие, многие в одних рубашках, а многие одеты как нищие. Матвей Васильич подвел меня к первому столу, велел ученикам потесниться и посадил с края, а сам сел на стул перед небольшим столиком, недалеко от черной доски; все это было для меня совершенно новым зрелищем, на которое я смотрел с жадным любопытством. При входе в класс Андрюша пропал. Вдруг Матвей Васильич заговорил таким сердитым голосом, какого у него никогда не бывало, – и с каким-то напевом: «Не знаешь? На колени!» – и мальчик, стоявший у доски, очень спокойно положил на стол мел и грязную тряпицу и стал на колени позади доски, где уже стояло трое мальчиков, которых я сначала не заметил и которые были очень веселы; когда учитель оборачивался к ним спиной, они начинали возиться и драться. Класс был арифметический. Учитель продолжал громко вызывать учеников по списку, одного за другим, – это была в то же время перекличка; оказалось, что половины учеников не было в классе. Матвей Васильич отмечал в списке, кого нет, приговаривая иногда: «В третий раз нет; в четвертый нет, – так розги!» Я оцепенел от страха. Вызываемые мальчики подходили к доске и должны были писать мелом требуемые цифры и считать их как-то от правой руки к левой, повторяя: «Единицы, десятки, сотни»… При этом счете многие сбивались, и мне самому казался он непонятным и мудреным, хотя я давно уже выучился самоучкой писать цифры. Некоторые ученики оказались знающими; учитель хвалил их; но и самые похвалы сопровождались бранными словами, по большей части неизвестными мне. Иногда бранное слово возбуждало общий смех, который вдруг вырывался и вдруг утихал. Перекликав всех по списку и испытав в степени знания, Матвей Васильич задал урок на следующий раз: дело шло тоже о цифрах, о их местах и о значении нуля. Я ничего не понял, сколько потому, что вовсе не знал, о чем шло дело, столько и потому, что сидел, как говорится, ни жив ни мертв, пораженный всем, мною виденным. Задав урок, Матвей Васильич позвал сторожей; пришли трое, вооруженные пучками прутьев, и принялись сечь мальчиков, стоявших на коленях. При самом начале этого страшного и отвратительного для меня зрелища я зажмурился и заткнул пальцами уши. Первым моим движением было убежать, но я дрожал всем телом и не смел пошевелиться. Когда утихли крики и зверские восклицания учителя, долетавшие до моего слуха, несмотря на заткнутые пальцами уши, я увидел живую и шумную вокруг меня суматоху: забирая свои вещи, все мальчики выбегали из класса, и вместе с ними наказанные, так же веселые и резвые, как и другие. Матвей Васильич подошел ко мне с обыкновенным ласковым видом, взял меня за руку и прежним тихим голосом просил «засвидетельствовать его нижайшее почтение батюшке и матушке» (стр. 140–143).